Домой он вернулся перед заходом солнца. Веселый, уверенный парень стоял на крыле победителем и запячивал грузовик во двор на скорости непозволительной.
— Сэр Иван! Розмари приглашает нас на тур шейка. Как вы на это смотрите?
— Смотрим приблизительно.
— То есть?
— Идем!
— То-то ж! Мамочка моя дорогая, а это тебе. Платок. Индийский чай. И еще что-то. От Розы…
Прежде чем принять сверток, мать вытирает руки о передник:
— Спасибо ей. Сразу бы и завез ее сюда.
Павлик пушит-подбивает прическу, снимает с пиджака невидимые соринки, и лишь после этого мы отправляемся в парк.
Он ведет меня тропкой по задам. Его так и подмывает созорничать. То он швыряет хворостину в собаку, то взмахом рук поднял голубей, зачем-то махнул через плетень в чужой огород и обратно.
— Вот идут они, два высоких и стройных! — заводит Павлик «изящный» разговор.
— Ну не очень-то уж стройных, — поддерживаю я для порядку.
— Два лба мужского пола. Со сладкими грезами о прекрасной даме.
— О дама! Она скрылась в туманную даль…
— Не удостоив их. Нет, не удостоив…
— Забыв помахать им кисточкой.
— Ча-ча-ча!
— Ча-ча!
Потягивал весенний ветерок. Поначалу ветерок этот кажется обходительным, ласковым, теплым. В нем запахи разбуженной земли, первой травы, яблоневого цвета и соломенной прели. Но обманчиво это тепло! Ветерок приносит и знобкую стынь нестаявшего по оврагам снега, холод воды, и стоит довериться ему, назавтра колотье под лопаткой, а то и жар.
Танцуя, Павлик склонился над низенькой Розой, ссутулился и померк. Сейчас он был неуклюж и просто-напросто смешон, но я-то видел: Павлик не об осанке заботится — он загораживает от ветра свою подругу! Он подставлял ветру свою спину, а ее, Розу, незаметно и ловко уводил в затишье, прятал ее за другими парочками, он теплил ее дыханием, ладонями защищал ее плечи.
На другой день Роза была у нас в гостях, и мать Павлика, а моя хозяюшка Мария Ивановна, удивила меня искусством по части кулинарии: чего только не было на столе! Отобедав, мы втроем — Роза, Павлик и я — пошли гулять в сады. Яблони, унизанные цветами, свешивались над тропкой, Роза тянулась на дыбки, срывала лепестки и выкладывала из них свои цветы. Павлик, что-то напевая, улыбался. А я думал, как бы половчее мне убраться: ведь я мешаю им.
— Э-э, друзья, так не пойдет, — сказал Павлик. — Я знаю, как избавиться от панихиды. Я сейчас, я мигом.
Мы — было отговаривать, да где там!
Я взглянул на Розу и решился сказать ей:
— Павлик часто говорит о вас…
— Знаю. Давно знаю.
Сказано было просто и с грустью. Она поправила на ладони цветочную тарелочку, потом сжала и вытряхнула ее наземь.
— Все знаю, — повторила она, — хотя в то же время ничего я не знаю. Не понимаю, что такое я, чего я хочу, что со мной…
Помолчала, оглянулась вверх, откуда мы шли.
— Павлик… Не могу представить нас вместе. На целую жизнь нет, не могу! Ругаю себя за дурное самовнушение и все же думаю: если станем с ним жить, то не долго. В город, на эти курсы, поехала с радостью. Думалось: вот издали, с расстояния, разберусь во всем…
— И что же?
— А ничего. Нет его — скучаю. Но вот встретились, и при нем опять чего-то жду. Это ожидание меня замучило. Мне часто кажется, что иду я по жизни не дорогой, а жердочкой. Неловкая жердочка, узенькая, с нее так легко соскользнуть. И вот я иду, балансирую, а между тем сознаю, что в любой миг могу оказаться на той стороне, где Павлик, но в то же время и где-то еще, в другом месте… Это — же нехорошо… А вот и Павлик.
Три майских дня промелькнули для Павлика словно в час. Роза уехала. Учиться осталось ей один месяц.
Павлик был тих и рассеян. Как-то мать напомнила ему побриться, он глянул на нее, как обреченный: «Для кого?» Ко всему вдобавок он купил новую грампластинку — нудную, горемычную песню «Дом опустел без тебя, сад пожелтел без тебя». Павлик слушал эту песню, как верующий слушает молитву — стоя.
Раз он зашел ко мне в комнату, лег поверх одеяла на кровать и, пристально в потолок глядя, закурил.
— Слушай, как тебе не надоедает сидеть по целым дням? Давай-ка я тебя прокачу. Разговор есть…
Тележная дорога долго петляла между канав и ям, но вышла наконец в ровное поле и завернула к реке. На берегу, в пологой падине, доживал свои годы не то поповский, не то помещичий сад — обглоданный козами грушник, пять-шесть старых рогатых яблонь, а больше все сирень да черемуха, тоже обломанные, только уже не козами…
Павлик остановил машину. С минуту он оглядывался, как бы что-то отыскивая, потом взглянул на меня — прямо, неломко.
— Что-то я сейчас тебе скажу, а ты рассуди. Только чур: я тебе от чистого и ты мне от чистого. Лады?
Я затаился в молчании.
— Второго мая мы с Розой приехали вот сюда. Ну а потом… Потом я ее не тронул… И вот теперь во мне сомнение: будто бы не сберег я ее, а как раз потерял… Что скажешь?
Что тут скажешь? Я молчал.
Женщины, когда они ищут близости сами и не получают ее, ожесточаются, не прощают это мужчине и нехорошо как-то мстят. Трудно угадать, в чем эта месть скажется, тут ожидай всего.
В общем, я не знал, что сейчас сказать, и Павлик мою заминку уловил.
— Но она же меня благодарила… Потом.
Потом! Ах, Павлик!
— Потом, когда мы ехали назад, она опять меня целовала, говорила, что молодец, мол, и все такое…
Он был сильно встревожен, и я поспешил его утешить, как умел. Павлик принял мои слова недоверчиво: слушать-то слушал, но думал уже о другом.
Несколько дней после того разговора он избегал встречаться со мною даже взглядами, учебников в руки не брал и все искал случая съездить в город. И случай накопнц-то представился.
Довольно давно, когда еще не имел своего угла, я снимал комнату у пропойцы Данилки возле Сенного рынка. Днем мой хозяин ворочал багром на лесосплаве, а вечерами, заявясь домой «под мухой», куражился: пинал сапогом табуретки, хлопал дверьми, иногда поколачивал свою жену Фису, и глаза у него были жуткие — мутно-белые, без зрачков, будто бы не живые, но живые.
Вот такими же были глаза у Павлика, когда он вернулся под утро из города.
Он захлопнул дверцу и сказал на ходу, не оборачиваясь ко мне:
— Крышка, Ваня! Хана… У нее послезавтра свадьба. И пошел куда-то в огороды.
А мне подумалось, что лечиться от такого удара Павлик будет долго, возможно, всю жизнь.
Сырые запахи реки
1
Для матроса-речника самый распроклятый аврал — это арбузный аврал.
Милое дело таскать муку. Минут через пять ты, правда, будешь совсем белый человек, зато мешок почти не давит тебе на спину, он даже как будто и не лежит на ней, а бережно прикасается. Мешок с мукой при случае и уронить не страшно. Да и какой это груз — госстандарт в семьдесят кило. Рашид с таким мешком «Цыганочку» вприсядку наяривает!
Не больно страшна и картошка. Правда, у скупых частников мешки всё плотные, с черными казенными печатями или — еще того хуже — китайские. Тут что ни мешок, то центнер, а то и потяжелее. Несешь его, а сходни дышат под тобою, разговаривают.
И все-таки это всего лишь картошка, но еще не арбуз!
Представьте, что вам на позвоночник и на поясницу и на лопатки надавили коленом. Вот что такое мешок с арбузами. Мало того, какой-нибудь из арбузов (хорошо, если только один) обязательно треснул, сок течет под тельняшку вместе с песком, и вам крупно повезло, если к концу аврала спина не окажется стертою в кровь. Ко всему прочему, арбузные мешки куда тяжелее картошки… На сходнях, и на палубах, и на трапе, где покряхтываем мы с мешками, — всюду лоснится скользкая дорожка: в любой момент не мудрено растянуться и свернуть себе шею. А уронил мешок, поколол арбузы — хозяин слупит с тебя!
Вот за это и проклинают матросы арбузный аврал. В этот раз мы выгружали арбузы на пристани Тетюши.
— Братва-а, скорости! — покрикивает Рашид. — Чтоб ветерок обдувал — вот так!
И с мешком в добрый центнер — потрусил…
Повеса! Ах, пройдоха! Опять он готов расшибиться, опять будоражит всех. И все уже знают, отчего это он такой усердный.
Пассажиры-зеваки собираются на второй палубе, кучатся на причале такой толпой, что получается живой коридор, и мы по этому коридору курсируем. Рашид, вообще-то лентяй из лентяев, преображается всякий раз, когда замечает в толпе хорошенькое девичье личико. Тут он начинает «играть на зрителя»: бегать и громко покрикивать, чтоб слышала она, его новая избранница.
Перед кем это он старается сегодня? Ах, вон оно что! На причале в отдалении от всех стояла девушка: кудряшки свои, некрашеные, голубая кофточка, худенькие плечики (особенно мило!) и платьице, сшитое с расчетом показать ножки и талию.